ЗУБЕНКО ИВАН АФАНАСЬЕВИЧ

ЗУБЕНКО ИВАН АФАНАСЬЕВИЧ

ЗУБЕНКО ИВАН АФАНАСЬЕВИЧ

ЗУБЕНКО ИВАН АФАНАСЬЕВИЧ
(из автобиографии)
Родился в 1937 году на Кубани. После окончания вечерней школы два года учился на дневном отделении Краснодарского монтажного техникума. Писать начал рано, еще в школе пробовал писать стихи. Первая публикация случилась в 1965 году в газете «Советская Кубань».
Первая книга, «Тополя в соломе», вышла в 1968 году в Москве в издательстве «Молодая гвардия», за которую я был принят в члены Союза писателей СССР.
В дальнейшем мои книги выходили в «Советском писателе», в «Современнике», в издательстве «Советская Россия», в Краснодаре.
В 1971 году закончил Высшие литературные курсы. Первые рассказы были написаны от умиления и восторга. Сейчас меня интересуют поиски человеком путей нравственного поведения во враждебной среде. На рабочем столе лежат более сорока листов новой прозы, над которой я работал около двадцати лет. Годы подсказывают, что все это надо готовить к встрече с читателем. Надо «выдавать замуж» повести «Воробьиная ночь», «Записки простодушного», рассказы «Приезд Савелия», «На отшибе», «Ухажер», размышления о природе творчества «Наедине со словом».
Для меня всегда важным было написать, а что касается публикации, то… как получится. Хотя публикации со следами торопливости имели место в 89-90 годах.
Иван Зубенко.

ЛЮБОВЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ
Мы возили хлеб на элеватор. Наши машины, груженные зерном, стояли возле здания правления. Мы готовились к очередному рейсу в Кропоткин. И тут он подошел ко мне.
— Сынок,— сказал как-то родственно, и отозвал
меня, и повел в сторону длинного строения, возле которо
го стоял возик. — Поддай, — попросил дед, пытаясь взва
лить оклунок муки на плечи.
Я вынес оклунок из кладовой и положил его в возик. Вместе с ним мы выкатили возик со двора правления. Там он принял от меня дышло сухими, как былка, руками.
— Сынок,— опять обратился он ко мне,— где же ты
остановился? У Марии? Ты переходь ко мне. А? Я совсем
один живу. И поговорить бьшает не с кем. Бабку по осени
схоронил. Переходь, сынок.— И, качая дышло, сдвинул
тележку.
На другой день я перешел к нему жить.
Хата деда Евдокимовичса стояла на бугре за хуторским турником. Минувшей ве’сной ее колхоз достраивал. До этого он жил в церкви, куда поселил его сельсовет после войны, когда узнали, что бумага пришла на третьего сына, и хату, сожженную немцами, некому ремонтировать.
О том времени Евдокимович рассказывал:
— Трех сыновей немцы убили. Хату спалили. А нам
тогда власти во церкви место дали. А теперь вот хату кол
хоз поставил. Свет, правда, не успели провести еще. Но
сейчас керосин в лавке есть, нечего жаловаться.
Большое окно с аркой смотрело на хутор. Тихие вечера коротали мы с дедом за этим окном. Дед еще засветло проверял в лампе фитиль, доливал керосину.
— Первый раз на Кубани? — спрашивал он.— Нравится?
— Хорошо.
— Да, сейчас можно жить. Меня вот сестра все кличет к себе. В России живет. А я вот не могу поехать, душа не соглашается.
Пламя в лампе уже садилось, а дед все рассказывал и рассказывал о себе.
Образования у него нет никакого. Две зимы дрова колол у попа. А когда с германских позиций принес ранение, этот поп взял его звонарем.
— А потом пошло, — говорил он, — как в писании сказано: свой против свово. От родного брата власть защищал. А у тебя кто есть?.. Никого? Это тоже не дело. В детдоме был? Проклятая война! А ремесло вот по машинам тоже в детдоме получил?
Приходили вечером соседки, любившие деда.
— Вот тебе, Евдокимович, и сын,— говорили они.
— А что,— отзывался дед,— был бы помоложе — усыновил бы. Усыновил! — И, моргая молочно-синими глазами, думал о чем-то близком.
— В лавке сегодня была,— сбивалась соседка на свое,— два бруска мыла печатного взяла. Женщины рассказывали: Анка в больнице лежит. Мальчика нашла. Ваней назвали.
— Ты меня с мысли не сбивай, — говорил Евдокимович. — Моду взяла. — Прикурил от лампы цигарку, затянулся вчастую три раза кряду. И уже после паузы спокойнее: — У городе что говорят? Опять война будет? У меня нет уже детей… Но у других есть…— И заплямкал губами, отворачиваясь.
— Будя.
— Не изводи себя, Евдокимович, — успокаивали деда.
— Сынок,— говорил он мне,— а ты ложись. Ложись на мои подушки. Я на топчане пересплю. Тебе ить на работу завтра. Да, чуть не забыл. Весь день в голове держал: ты завтра вечером не поедешь со мной по сено? Подводу выпросил в колхозе. И слава Богу. Коса там пропадает.
В поле Евдокимович добрел лицом. Плевал на руки, перехватывая окосье в удобном месте.
— Ну, распочинаем, сынок! — кричал он и запускал
косу, радуясь труду.
Начинали широкий прокос.
Большой станицей шли на голое поле тучи, кучковались над тырлом.
С ближнего поля кто-то повез солому. Погонщик, держа быков за налыгач и стегая батиком дальнего, переводил их через канаву:
— Цобэ! Цобэ!
Скрипела тягалка.
«Вжик, вжик!» — валил дед травье. И вдруг глазом поймал перепелку. Она притворилась подранком; переваливая через валки, уводила от гнезда. Дед обкосил гнездо..
— Сынок! — кричал он мне с другого края прокоса. —
По остатнему разу зайдем — ж хватит!
Травы окрест в пояс, не прочешешь ногой. Иную делянку вздумаешь ^ройти, так умаешься. Не возьмешь сто метров с ходу.
— Снимаемся! Снимаемся, говорю! — кричал дед с
другого прокоса.— Э, как заходит!
Закидали травьем подводу. Кобыла с белыми латками на спине, жмурясь и мотая головой, труско бежала в широких оглоблях. Низко над лесополосой полетел удод.
Гонял ветер тучи над хутором. Катил обочь дороги курай. Становилось свежо и прохладно. Деревья, растущие на меже, стонали, сопротивляясь ветру, который перебирал камыш сбоку стоявшей сторожки. Темнело пони-зу.-
— Большой ты уже, — где-то на полдороге сказал
Евдокимович, — а то усыновил бы. Усыновил! Хорошо
мне с тобой.
И я уже думал о том, ч:то навечно поселился бы у Евдокимовича. У меня тоже никого нет. Но очень уж мы разные. А то остался бы. Нравилось мне у него.
Истосковалось его сердце по заботам о другом человеке.
— Сынок,— виновато говорил он,— ну сам посуди,
что же, у меня душа порожняя?
Выходил с узелком на дорогу, ловил меня. В колхозе выписал килограмм майско’Го меду.
— У тебя организм молодой, — говорил он, — тебе
мед нужен.
Я лежал в подводе. И думалось мне о Евдокимовиче. Вот сейчас приедем. Он внесет в хату канистру, дольем керосину. Дед будет головку лампы держать, присвечи-вать. И опять потечет разговор плавно, как керосин в лампу. Дед будет рассказывать о том, как он работал на ферме. Длинные годы изо дня в день приходил он туда, брал грабарку, когда еще не ободняло, и направлялся в коровник. От навоза шел пар, легкий и белый, как туман. Он поднимался к потолку и в дыры соломенной крыши, пробитой коробьями, выходил наружу. Дед заваливал тачку навозом, горкой делал сверху и катил тачку по подвесной дороге на улицу. Много рейсов таких делал он по рани. А когда уже небо над выгоном краснело, он снаряжал своего Марса и скакал отлогим берегом.
Может быть, и Евдокимович думал сейчас об этом, потому что притих. И даже не пел, что редко с ним бывало, потому что петь он умел.
— Голос у вас хороший,— говорил я ему. ^ — Это уже не голос,— отвечал он.— Был голос. Мы, русские, петь умеем. Бог одарил нас таким талантом. Вот вас, молодых, сейчас в клуб сгоняют, чтоб вы пели в самодеятельности, а мы, было, сами соберемся и запоем. Да так запоем, что аж слеза прошибет. Покойный брат Федор, было, как запоет в доме — ворона на трубе не усидит. Вот с места не устать мне!
Мало оставалось до хутора. Металась над высокими скирдами молния. Встречь нам ветер нес запах скошенного поля.
…Вчера утром дед узнал, что хлеб весь мы вывезли и что нам пора сниматься. Хоть и крепился Евдокимович, а новость эта его подкосила.
Прощание с хутором нелегко давалось и мне. Я сильно почувствовал тогда душой, что уезжаю навсегда. Хутор оставался позади. И теперь я видел его последний раз. Он открылся глазу, когда мы огибали гору. Евдокимович попросился проводить меня до райцентра, который мы будем проезжать. И теперь сидел рядом со мною, трогал меня за руку:
— Сынок, я обратно забыл, когда ты будешь уже на
месте.
Холодно было смотреть, как над хуторским клубом прощально бился кумачовый флаг. Торопилась дорога, как мои тридцать бегущих весен.
— Встренемся еще? Приедешь? — спросил Евдокимович в райцентре уже.
— Приеду,— неуверенно пообещал я.
— Приезжай, сынок,— просил он, целуя меня и плача.— Приезжай. Я буду ждать.
Долго еще виделся на дороге его новый голубой картуз…
ДЕТСКИЙ РИСУНОК
Была в нашем хуторе лошадь. Нет, не Так, не правильно. Дружили мальчик ис лошадь. Так будет точнее. Лошадь принадлежала дяде. Он по утрам выезжал на ней и целый день ездил. А мальчик запрягал лошадь, кормил ее. Поэтому дядя и считал, что лошадь его. И мужикам так при встрече говорил: «Поставил я свою лошадь…». Или: «Привязал я свою лошадь к калитке и поднимаюсь в контору…».
Дядю звали «Сенька в бедарке». Мать имя дала Сенька. А «в бедарке» — это его приобретение. Он не вылезал из бедарки, всю жизнь проводил в ней. Ему даже водку в бедарку подабали. Поэтому колхозники к его имени сделали добавление, чтобы ни с кем не спутать.
У лошади тоже было имя — Ея. Но к этому колхозники ничего не добавили. Правда, про нее говорили, что у нее понимание человеческое. Только с этим не все были согласны. Находились такие, которые оспаривали это. Говорили:
— Понимать-то она понимала, но все же лошадь,
как тут ни крути.
Мальчик был самым близким из людей, с которыми встречалась лошадь за свою долгую лошадиную жизнь. А лошадь, надо вам сказать, перевидела людей много. И вот на старости лет такой подарок — любовь мальчика. Ей и раньше это чувство было знакомо. Но раньше любили ее за ловкость, за молодость. И лошадь понимала, что хозяин любит, не ее, а свое право на нее.
А мальчик любил лошадь бескорыстно. И она это понимала. Поэтому более душевно относилась к мальчику.
Сидят, бывало, вечером под деревом — вечеряют. Мальчик, дядя и остальные, которые к лошади не имели никакого отношения, разве что в лавку лошадь отвезет их по приказу дяди. А лошадь* перебирая сено в яслях, думала: странное дело, чем я заслужила любовь мальчика к себе? Я уже старая. Ведь все, что он имеет от меня, это только то, что ухаживает за мною. А дядю я с утра до ночи вожу по полям, с ног падаю. И вот благодарение — бьет кнутом с каким-то остервенением. Особенно когда пьян. А трезвым бывает редко. И не потому лошадь не любила Сеньку в бедарке, что он ездил на ней. Нет, не потому. Работы она не боялась.
…Смотрит она на вечеряющих под деревом и как заржет (так захотелось ласки). Мальчик бросает ложку и бежит к ней — узнать, в чем она нуждается. Мальчик только начинал жить, только третью четверть заканчивал в школе. А у лошади позади осталась трудная лошадиная жизнь. По-разному относилась к ней, жизни своей, лошадь. Запомнилась молодость, гуляния на затравевшем выгоне. Выйдут мужики к глинищу, сядут на высоком месте и любуются ею…
Когда мальчик привязывал лошадь, то она, не умея говорить, обнюхивала его плечо, как бы давая понять, что она очень любит мальчика. А бывает, жалуется на дядю за то, что он бьет ее кнутом не по делу. Бьет даже тогда, когда лошадь шибко везет. Чужое страдание доставляет ему радость. Так думает лошадь о своем хозяине.

Мальчик все понимал, но не было у него средств защитить лошадь. Он сам был чужой в этом дворе. Мама у мальчика рано умерла. И теперь он обязан был жить сам, без мамы. И потому старался запомнить то, что говорила мама перед смертью. Она советовала ему быть добрым ко всему живому.
— Пусть,— говорила она,’— тебя обидят, но ты не
должен стремиться ответить тем же…
А когда умерла мама, мальчик волей судьбы оказался в этом дворе, где хозяином был дядя. И не сразу он оказался у дяди. Месяца три он жил один. А потом в хуторе пристыдили дядю:
— Как вам не стыдно, племянник сирота, а у вас детей нет…
Дядя даже обиделся, начал кричать. Обвинял всех в том, что они ничего не понимают. Он уже давно решил забрать к себе племянника, и уже кукурузу перевез к себе. Ик еще не забрав мальчика, ходил по хутору и говорил всем: забираю племяша. Говорил как о подвиге: забираю! Где б ни увидел скопление людей, подходил к ним и хвастался своим решением.
У мальчика выбора не было, ему пришлось переехать к дяде, который жил в другом хуторе — двенадцать километров от тех мест, где мальчик родился.
Ах, как. это далеко! Но вскоре мальчик привык к новым местам. Ему нравилось ходить к старой церкви, над крестами которой летало воронье, нравилось залезать на решетки, которые вмедто стекол были в окнах. Выше этой церкви мальчик ничего же видел на своем веку. Полюбил он и поляну, через которую каждый день приходилось ходить в школу. У крал поляны рос ряд высоких тополей. А под тополями стояла будка. Здесь продавали артезианскую воду — копейка за ведро.
С переездом к дяде мальчик не обрел родственников. Дядя не любил племянника за то, что вынужден был взять его к себе. Когда мальчик ухаживал за лошадью, а дядя от стола, куда летом ему подавали пищу, смотрел на него, от брезгливости у дяди искажалось лицо. Короче, мальчик жил среди людей, которые по крови были связаны с ним, но родственных чувств они друг к другу не испытывали. Но здесь мальчик обрел друга…
Как-то вечером дядя приехал на бедарке, в которую была запряжена дымчатого цвета лошадь. Старая, и потому мудрая. Трудная жизнь, служба у человека воспитали в ней прекрасную душу. Правда, в оценке лошади дядя подходил с другой стороны. При лошади ругал того (за глаза), кто ему дал ее. И злость к тому человеку выместил на лошади: стеганул три раза кнутом, уже во дворе. Потом кинул вожжи мальчику в лицо. И сказал, что от сего дня он будет ухаживать за этой клячей. Так и сказал.
Лошади было стыдно, когда мальчик появлялся утром ее запрягать, а она, лошадь, ночью ходила под себя. Совестливо смотрела, как мальчик убирал из-под нее грабаркой. Но что она могла поделать. Она и так старалась нужду справить, когда находилась в поле. Мальчик в меру сил пытался облегчить жизнь лошади. А дядю это почему-то злило. И тогда он считал себя обязанным наказать мальчика и лошадь. Вечером смотрели телевизор, а там шпионы на сход собрались (любил такие фильмы дядя!). В это время лошадь заржала. Дядю прямо перекосило всего от злости. Крикнул на мальчика, чтоб тот сбегал к лошади и успокоил ее. Мальчик сказал, что это другая лошадь.
— Это по телевизору, — пояснил он, —> за кадром.
Дядя поднялся из кресла, поставил свое грузное длинное туловище на короткие ноги и вышел во двор. Лошадь даже ухом не повела: она своей лошадиной душой чувствовала, когда выходил мальчик. Поэтому ковырялась в яслях, которые дядин приятель сплел из хвороста. За это лошадь привезла ему подводу дров и кабаки с огорода.
Когда дядя вернулся в хату — на экране телевизора водку разливали по стаканам. Это отвлекло его от решения, которое он хотел вынести. А хотел он сейчас изуверский метод применить, который он применял в минуту высокого гнева. Один раз сунул в руки мальчику кнут и приказал бить лошадь. А когда мальчик отказался, он сам побил лошадь. Со страстью огромного зверя. И этим как бы сделал мальчика виноватым перед лошадью. Представляете? И когда мальчик поня:л все это, то у него живот разболелся…
Нельзя сказать, что лошадь обижалась на свою судьбу. Она к ней привыкла, обносила, как хомут, в который каждый день влезала.
Лошадь знала, что ее жизнь заканчивается. И это она очень скоро почувствовала: дядя решил сдать ее на мясокомбинат, чтобы ему CKOipee выдали мотоцикл с коляской. Когда она дремала в хомуте возле конторы, Сенька в бедарке привел какого-то человека. Горячо объяснял тому, что в наше время стыдно ездить на лошади. Водил того вокруг лошади, концом кнутовища поднимал ей верхнюю губу, чтоб показать тому ее зубы. И, чтобы окончательно убедить того в своей неотступности, плюнул лошади в глаза. На это лошадь шгчем не ответила, только отвернулась.
— Ну хорошо,— сказал тот,— я поговорю с Василием Карповичем. —
И теперь лошадь вели по хутору. Она знала, куда ее ведут, знала, что это ее прощание с людьми, которым еще могла бы служить и которых: любила. Но шла гордо, не :теряя достоинства и взглядом не молила людей пересмотреть ее судьбу. Жаль только, что с мальчиком . не пришлось проститься.
Сенька в бедарке уже давно грозился сдать лошадь, но все мотоцикла не давали. А после поездки в ближний хутор к куму, решился не дожидаясь мотоцикла сдать лошадь. Поехали они туда еще по-светлому. Сенька в бедарке кинул два мешка колхозного добра, которое потом спишет, якобы скормил лошади, ну да Бог с ним… А когда возвращались, уже ночью, дядю так развезло, что он выпал из бедарки. Лошадь остановилась, чтобы подобрать выпавшего, хотя знала, что будет бить. И правда, дядя кое-как взобрался в бедарку — и ну пороть лошадь. Будто она виновата, что он так набрался, что выпал из бедарки и о ступицу колеса набил себе шишку величиной в сливу. Бил до тех пор, пока не онемела рука. Потом взял кнут в другую руку — и сызнова.
И теперь лошадь стояла в ограде вместе с обреченными. А за оградой было почему-то много народу. И табунщик решил показать всем, как он распоряжается кнутом. Сильно потянул новенькую, которую только что Сенька в бедарке привел. Восьмижильным кнутом потянул. Лошадь по удару научилась угадывать, сколько жил имеет кнут. Дядя, например, пользовался пятижильным. Но как он умел им работать! Как-то с потягом. Просто душу выжигало болью.
И про табунщика нельзя сказать, что не слушался его кнут. Но разве этим должен, думала лошадь, гордиться человек? Может, все потому, что он, табунщик, горбатый и не может помириться с мнением о том, что не горбатые нормальные, а горбатого надо считать ненормальным. Ему кажется: все наоборот. Он нормальный, а все остальные ненормальные. И вот это как раз сделало его злым, и он злость эту срывал на лошади.
В это время мальчик подошел к табунщику и стал торговаться с ним, чтоб тот отпустил лошадь на волю в обмен на бензинку. Табунщик повесил кнут на правое плечо и стал слушать мальчика. А лошадь смотрела на табунщика и думала о человеке. Много она видела на своем веку, и много оставалось непонятным. «Вся моя жизнь, — думала лошадь, — прошла рядом с человеком, а не пойму я его: сколько в нем зла, а сколько добра. Разум вызвал в нем желание подчинить себе все. И он, человек, в этой борьбе обозлился. Иначе как могло все произойти? Не верю я в то, что человек был таким всегда».
Табунщик долго осматривал бензинку, опробовал ее несколько раз. Язычок пламени по первому требованию выглядывал из ее зева. Хорошая бензинка, блестящая. За эту бензинку дядя три мешка колхозного зерна отвез в соседнее хозяйство. Того зерна, которое выписывал для лошади. Лошадь знала, что дядя впутал ее в нечистое дело, часто оглядывалась, когда ехали за бензинкой.
Табунщик спрятал бензинку в карман, глубокий, как нора суслика, и сказал мальчику, что тот может забирать лошадь. А лошадь уже давно» подошла к забору из двух досок и смотрела за тем, как торговался табунщик и как рассматривал бензинку, щелкнул ею. Потом отодвинул ее на длину руки.от глаз и снова посмотрел. И только потом согласился. И такой он был напыщенный, такой важный в своем решении, которое принимал. Ему хотелось всем показать, что есть вещи, которые он решает.
Мальчик, чтобы никто не видел, балкой повел лошадь в бригаду. Вернее, остатки от бригады, потому что все бригады объединили в однго отделение. И были там две лошади, которых руководство) оставило на всякий случай: в грязь фураж подвезти или сено. Раньше эти лошади возили среднее начальство. Одна, например, возила заведующего МТФ. По утрам они съезжались на планерку к конторе, там лошади и задружили. И если не очень коротко привязывали их к дереву, то лошади подтягивали ближе друг к другу бедарки. Й долго смотрели печальными глазами друг на друга, как бы говоря: «А у тебя тоже такая жизнь».
Теперь заведующий МТФ получил мотоцикл и лошадь свою отогнал в бригаду, где уже была подруга ее с той же судьбой. Жизнь подобную мальчик хотел устроить и своей лошади. Договорился с бригадным конюхом, что и его лошадь будет здесь со вюеми.
А когда воротился домой — вытерпел ругательства дяди, который сел на новый мотоцикл и поехал к табунщику. Отобрал у горбатого бензинку. И тот сразу-же положил себе: срочно загнать лошадь в баз. Взял своего напарника, закрыл баз, и поскакали в бригаду. А бригадные лошади еще раз перезнакомились и у глинища щипали траву. И надо же было выйти в это время мальчику из хаты. Он увидел, что горбатый загнал лошадь на высокое место, которое заканчивалось обрывом, и теснил ее к краю. А мальчик сгоряча выскочил на выгон да попал на другую сторону обрыва. И теперь обежать это глинище у него не было времени. Он видел, как горбатый распутывал аркан. И мальчик, плача, стал кричать табунщикам, чтоб они не ловили лошадь арканом. Он сам сейчас подойдет и возьмет ее в руки. И когда он это кричал, лошадь, слушая его, одним глазом наблюдала за горбатым, который отнес правую руку назад, чтоб бросить аркан. Он был уверен в том, что путь к свободе лошади отрезан.
Но лошадь на мгновение поднялась на задние ноги, перебирая передними, как бы обороняясь от кого-то, и прыгнула в сторону обрыва, чего никто не ожидал.
Поступок лошади так поразил видевших это, что даже горбатый, злой на людей за то, что они не горбатые, и тот аркан выронил.
СЫНОВНЯЯ БОРОЗДА
В хате Алдашкиных вечеряли. За столом сидело трое: глава семьи — Иван Фирсович, жена его — Евдокия, и меньший сын — Валерка. Говорил Иван Фирсович:
— Это что же, в школе вас этому учили? Не нравится девчонка, так не встречайся с ней. А руки распускать нечего. Да ты не вороти морду. Смотри мне в глаза.
Валерка ел через силу. Встать из-за стола тоже не мог: отец совсем тогда разойдется.
— Я спрашиваю: в школе вас этому учили? — суровея, говорил Иван Фирсович.— Я вот Степану еще напишу… Да что Степану! Пока и сам могу справиться…
И хотя Иван Фирсович ставил в пример Степана, мысли о старшем сыне были другие: «Тоже упустил… Приехал в гости на легковой. Как пан. С земляками не захотел ехать в кузове. Браслет этот еще дурацкий на руку нацепил. От людей стыдно было…».
Давно уже Иван Фирсович начал примечать, что с меньшим сыном происходит что-го неладное. Но не было зацепки, чтоб поговорить. А сегодня она подвернулась. И теперь Иван Фирсович говорил о характере меньшего сына.
— Я давно почувствовал, что пора за тебя взяться.
Времени; все не было. Ишь ты, картошку»ему полоть зазорно! Да когда это было в нашем роду? Дед твой в борозде умер…
—Будет тебе, отец, разошелся,-уговаривала Евдокия.
— А ты не вмешивайся., — набросился на жену Иван Фирсович. — Хватит. Одного мне вон спортила. — Такое о старшем сыне Иван Фирсович даже Евдокии не высказывал. А тут вырвалось.— «А это у вас что?» — передраз-нил он Степана.— Подумаешь, уборную из камыша не узнал!.. Вот мое слово, — перешел Иван Фирсович к Валер-киной судьбе, — никуда он не поедет!
— Как же? — удивилась Евдокия.— Уже и бумаги собрали. Дело какое-нибудь :в городе возьмет в руки.
— Хватит, один уже взял. Думал, глаза повылазят. С людьми встречаться стыдно после его приезда. А этот пойдет со мной в бригаду, пусть учится землю обрабатывать.— Стукнул по кухонному Столу и вышел в сени покурить.
Все, казалось Ивану Фирсовичу, выговорил он. И все же где-то чувствовал, что не убедил сына. На глаза попался налыгач (последнее средство убеждения), висевший на зубе от бороны, вбитом в стенку. Иван Фирсович снял его, свернул вдвое, обдумывая меру наказания.
Выгоном парнишка-пастух перегонял колхозную скотину. Сидел на коне будто пришитый. И Иван Фирсович, глядя на пастуха, подумал: «А ведь он, кажись, одногодок моему Валерке. А как дело свое любит. Хату перекрыл сам. У людей дети как дети, а тут бурьян растет».
И опять Иван Фирсович почувствовал в руках налыгач. И бить сына уже не дело: вроде перекипел. Или войти все-таки да полоснуть вдоль спины? Опять же это не то. Не дал сын повода бить его. Мало того, еще перед ужином сказал: «Папа, я терпуг привез тебе. Мы с Толиком на мотоцикле в райцентр ездили». Подсунулся с этим терпугом именно сегодня.
К порогу сеней подошла Трофимовна, попросила приклепать дужку к ведру. И Иван Фирсович даже обрадовался приходу соседки. В нем крепло сознание своей твердости: это не он отменил меру наказания, на которую было решился, а люди помешали. Он охотно взял ведро и пошел к сараю, под навес, забыв о налыгаче.  Потом вернулся, кинул налыгач.
В хате разговаривали:
— Мам, ну я пойду к Толику?
— Не знаю. Отец видишь какой. Спрашивай у него…
— Что это вы сегодня как бы не в духе? — спросила соседка, заметив сумрачность Ивана Фирсовича.
— Сына воспитывал. Ни к какому ремеслу любви нет. Вон Коля-пастух — посмотреть любо: хозяин, да и только. А мой с этим Толиком только и знают: на мотоцикл — и в райцентр на танцульки. У меня же какая мастерская! А он дужку к ведру приклепать не умеет… Валерка! Иди сюда! Приклепай дужку!
Валерка вытащил тяжелую ось, конец которой был црихвачен железным хомутом к верстаку, достал три заклепки. Надел ведро на конец оси и приступил к работе.
— Возьму завтра к себе его,— делился Иван Фирсович своими мыслями с соседкой,— хватит ему дурака, валять.
— В город же собирались отправлять.
— Передумал, Трохимовна. Отобьется совсем от рук.
— Оно и так, конечно, верно. Хотя старший же ваш в городе, и ничего.
— У того характер другой,— кривил душой Иван Фирсович. — Тот может себя держать. Пишет: мастером поставили сейчас.
— Значит, авторитетом пользуется.
— Ну, тот совсем у нас другой… А терпугом кто за

тебя будет: работать? — сказал Иван Фирсович уже Валерке, который закончил работу. — Сними заусеницы.
Валерка спилил напильником лишний металл, помялся и начал нерешительно’:
— Пап, я к Толику пойду…
— Обратно за свое! — И тут снова Иван Фирсович вспомнил, что с сегодняшнего дня положил себе быть строгим к сыну. — Гулянки одни на уме. Когда это кончится? Вот «Трактор» бери и читай. Завтра в поле пойдем вместе…
Редели огни по хутору. То там, то здесь гасли они за окнами. Наступила короткая: летняя ночь. Гудели в степи моторы — дорогой, прилегающей к лесополосе, какое-то звено перегоняло самоходные комбайны на другое поле.
Не спалось Ивану Фирсовичу. Сидел на пороге сеней, прислонясь к дверной коробке, курил.
А когда лег рядом с Е!вдокией, та придвинулась к нему ближе и начала шептать просительно:
— Может, ты передумал, Ваня?
Иван Фирсович и сам мучился от незнания: правильно ли он поступает, так круто вмешавшись в судьбу меньшего сына? А слова Евдокии еще больше его раздражали. И он сказал:
— Спи. Не доводи меня до греха.
…Поднимался над выгоном оранжевый круг солнца, крася в радостный цвет землю.
Шли берегом двое — отец и сын.
— Подумаешь, ума много надо — гонять по степи
трактор.
— Гонять тоже надо умеючи,— говорил отец сыну.
Не знал Иван Фирсович, что сын его, Валерка, уже
не раз водил трактор, когда случалось ходить в поле к дружкам-механизаторам. «Выйдем во степь, пусть покажет…» — стороною пришла эта мысль. Крупно же думалось о другом. О том, как много лет назад и его вел отец в поле. Не к трактору. Имел, правда, колхоз и в то время один трактор. Не отнимешь. Но первую борозду Ивану
Фирсовичу пришлось прогнать на быках. Уже потом пересел на железную машину. И за свой век изрыл земли — глазом не обведешь! «Ничего, пусть поработает, — убеждал себя Иван Фирсович в правильности решения.— Да что и говорить! Ремесло не хуже других».
— Здравствуйте! — из балочки навстречу Алдашки-ным поднималась Трофимовна. Несла мешок, набитый половой. Готовилась мазать сарай.
— Добрый день,— сказал Иван Фирсович. — Веду вот сына, Трохимовна. Удумал передать ему свое дело в руки.
— Это тоже хорошо… А я вчера, Иван Фирсович, посовестилась сказать вам, потому вы не в духе были… Просьба у меня есть…
— Что, огород вспахать?
—- Огород, Иван Фирсович. Зараньше прошу, как-нибудь там к осени…
— Несподручно, Трохимовна, пахать огород трактором: развороту нет. Быками надо.
— Бык же один в колхозе остался. Второго на отделение угнали. Обменяли на что-то. Потому председатель и говорит мне: «Если Иван Фирсович согласится, пусть запашет».
— Ладно, придумаем что-то…
Пахали ближнее поле, полого бегущее к речке. На берегу стоял полевой вагончик. За вагончиком кто-то уже заводил трактор. Белые кольца дыма поднимались в голубое небо.
Иван Фирсович поздоровался с трактористами и прошел к своей машине. Был возле вагончика и Василий, развозивший горючее по полям.
— Видели! — сказал он трактористам.— Иван Фирсович сына на буксир взял. Теперь не выбить вам, ребята, знамя из рук Алдашкиных.
Кто-то сказал:
— Им до семейного звена недалеко осталось.
Иван Фирсович перевел мотор на скупые обороты,
ответил:
— А что, вернется Степан, вот тебе и звено… Да ты
не лезь поперед батька в пекло! — это уже Валерке, кото
рый пытался забраться в кабину. — Какой быстрый!
Трактористы, знавшие, что Валерка умеет водить машину, стали просить Ивана Фирсовича:
— Да нехай, Иван Фирсювич, сам поедет. Тебе отсюда еще виднее будет, как он поведет борозду. Ему не впервой гонять трактор…
— На грех толкаете, — сказал Иван Фирсович и
шепотом: — сумеешь, сынок? Ну, тогда в добрый путь! —
и опять всем: — Как бы машину не загубил…
Трактор тронулся. Бельне лемехи, играющие на солнце, стали садиться. И, наконец, врезались в землю, переворачивая жирные пласты. Долго смотрел Иван Фирсович, как сын вел борозду. Потом пошел к пахоте, нагнулся и зачерпнул в ладонь жирного чернозема со свежей борозды. Помял для чего-то землю в руках. Земля как земля. А вот почему-то стала дороже.

ПРИМЕЧАНИЯ
Аркан — длинная веревка с затягивающейся петлей на конце для ловли животных.
Баз — 1. Хозяйственный двор крестьянской усадьбы. 2. Огороженное место для скота.
Бедарка — повозка.
Бензинка — зажигалка.
Вечерять — ужинать.
Грабарка — тачка, повозка, употребляется на земляных работах для перевозки земли.
Грабарь — землекоп.
Курай — народное название растения из группы перекати-поле.
МТФ — молочно-товарная ферма.
Налыгач — ремень или веревка, надеваемая на рога запряженных волов и служащая поводом.
Оклунок — неполный мешок, полмешка.
Окосье — рукоятка косы, косовище.
Пока не ободняло — пока не рассвело, пока не наступил день.
Тырло — участок на постбище для стоянки овец, коров, лошадей во время жары и для ночевок.



Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *